<1>
Кончина Екатерины Михайловны Хомяковой стала трагическим
рубежом в жизни Гоголя: им овладевает мысль о смерти; он почти ежедневно бывает
в церкви.
1 февраля, в пятницу, Гоголь – у обедни в своей приходской
церкви (Родительская суббота мясопустной недели в том году приходилась на 2
февраля – праздник Сретения Господня, поэтому поминовение усопших было
перенесено на пятницу). После обедни он заходит к Аксаковым, хвалит свой приход
и священника (отца Алексия Соколова, впоследствии протопресвитера Храма Христа
Спасителя). «Видно было, что он находился под впечатлением этой службы, –
вспоминала Вера Сергеевна Аксакова, – мысли его были все обращены к тому миру…»
(Гоголь в письмах и записных книжках В.С. Аксаковой) [4, т. 2, с. 888].
Разговор зашел о Хомякове. Вера Сергеевна заметила, что
Алексей Степанович напрасно выезжает, потому что многие скажут, что он не любил
своей жены. «Нет, не потому, – возразил Гоголь, а потому, что эти дни он
должен был бы употребить на другое; это говорю не я, а люди опытные. Он должен
был бы читать теперь Псалтирь, это было бы утешением для него и для души жены
его. Чтение Псалтири имеет значение, когда читают его близкие, это не то,
что раздавать читать его другим» [там же, с. 891]. Гоголь говорил также о
впечатлении, которое смерть производит на окружающих, о том, «возможно ли было
бы с малых лет воспитать ребенка так, чтоб он всегда понимал настоящее значение
жизни, чтоб смерть не была для <н>его нечаянностью…» (при этом сказал,
что «думает, что возможно» [там же].
На следующий день, 2 февраля, в праздник Сретения, Гоголь,
как можно предположить, был в храме у обедни, а накануне – на всенощной. Днем
он пишет письма разным лицам, в том числе матери и Василию Андреевичу
Жуковскому, у которых просит молитв. «Мне все кажется, что здоровье мое только
тогда может совершенно как следует во мне восстановиться с надлежащей
свежестью, – обращается он к матери и сестрам, – когда вы все помолитесь обо
мне как следует, то есть соединенно, во взаимной между собой любви, крепкой,
крепкой, без которой не приемлется от нас молитва. <...> Подчас мне
бывает очень трудно, но Бог милостив. О, если б Он хоть сколько-нибудь
ниспослал нам помощь в том, чтобы жить сколько-нибудь в Его заповедях!» [3, т.
15, с. 464].
В письме к Жуковскому Гоголь в последний раз говорит о своем
главном труде – «Мертвых душах»: «О себе что сказать? Сижу по-прежнему над тем
же, занимаюсь тем же. Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно
добросовестна и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте
небесной» [там же, с. 465].
В этих словах Гоголя, сказанных за три недели до кончины,
литературовед Константин Мочульский видит вершину той духовной лествицы, по
которой писатель поднимался всю свою жизнь. «В этот день, 2 февраля 1852 года
Гоголь достиг вершины своего духовного пути, – пишет исследователь. – В его
торжественных словах – увенчание дела всей жизни: «пропеть гимн Красоте
Небесной...» [9, с. 135].
Позволим себе не согласиться с подобным заключением. В
письме к Жуковскому Гоголь не сказал ничего нового, чего бы он не говорил и
раньше. Так, еще в феврале 1843 года он писал Надежде Николаевне Шереметевой из
Рима: «Чем глубже взгляну на жизнь свою и на все доселе ниспосланные мне
случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается
меня, и не достает у меня ни слов, ни слез, ни молитв для излияния душевных
моих благодарений. И вся бы хотела превратиться в один благодарный вечный гимн
душа моя!» [3, т. 12, с. 173]. А отцу Матфею Константиновскому Гоголь
признавался: «Видит Бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит
к прославленью Его святого имени» (из письма от конца апреля 1850 года) [там
же, т. 15, с. 318]; «Молюсь, чтобы Бог превратил меня всего в один
благодарный гимн Ему, которым бы должно быть всякое творенье, а тем
более словесное, чтобы, очистивши меня от всех моих скверн, не помянувши
всего недостоинства моего, сподобил бы Он меня, недостойного и грешного,
превратиться в одну благодарную песнь Ему» (из письма от 30 декабря 1850 года)
[там же, с. 386].
3 февраля, в воскресенье, Гоголь опять у обедни в своем
приходе, оттуда пешком идет к Аксаковым, снова хвалит священника и всю службу,
жалуется на усталость. «В его лице, – вспоминала Вера Сергеевна Аксакова, –
точно было видно утомление, хотя и светлое, почти веселое выражение» [4, т. 2,
с. 891]. Гоголь снова заговорил о Псалтири. «Всякой раз как иду к вам, – сказал
он, – прохожу мимо Хомякова дома и всякий раз, и днем и вечером, вижу в окне
свечу, теплящуюся в комнате Кате<рины> Мих<айловны>, – там читают
Псалт<ирь>» [там же, с. 888]. На вопрос, был ли он у Хомякова, отвечал,
что не был. «Мне кажется, – заметила Вера Сергеевна, – ему слишком было тяжело
к нему ходить...» [там же, с. 892].
Гоголь еще занимается чтением корректур, но в начале
Масленицы в нем замечают нечто тревожное. В понедельник, 4 февраля он снова
заходит к Аксаковым. По словам Веры Сергеевны, в лице его видно было какое-то
утомление. Он сказал, что скоро уйдет, что должен лечь пораньше, потому что
чувствовал какой-то холод ночью. «Это нервный», – заметили сестры Аксаковы. –
«Да, нервное», – ответил он совершенно спокойно. Видно было, что сам он не
придавал этому значения. Сказал, что пойдет к Хомякову, но к нему не заходил
[там же, с. 888, 892–893]. Это было последнее свидание Гоголя с Аксаковыми.
Вечером того же дня он заехал к С.П. Шевыреву, чтобы
сказать, что «некогда ему теперь заниматься корректурами». Степан Петрович и
его жена, Софья Борисовна, заметили перемену в его лице и спросили, что с ним.
Он отвечал, что «дурно себя чувствовал и кстати решился попоститься и поговеть»
(11 февраля начинался Великий пост). «Зачем же на Масленой?» – спросил его
Шевырев. – «Так случилось, – отвечал он, – ведь и теперь Церковь читает уже:
"Господи, Владыко живота моего!" и поклоны творятся» (Гоголь в письмах и
документах С.П. Шевырева) [4, т. 2, с. 107].
Масленица (или неделя мясопустная) по церковному уставу
является преддверием Великого поста: в это время уже не вкушается мясная пища.
Службы по постовому чину с молитвой преподобного Ефрема Сирина и поклонами
совершаются в среду и пятницу. Вероятно, слова Гоголя «ведь и теперь…»
относятся ко всей Масленой неделе, а не только к понедельнику; и если Гоголь
собирался говеть, то за богослужением среды он как раз должен был услышать
молитву святого Ефрема Сирина: «Господи и Владыко живота моего...»[1].
5 февраля Гоголь пожаловался посетившему его Шевыреву на
«расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему
дали» [4, т. 2, с. 107]. В тот же день он едет к своему духовнику, отцу Иоанну
Никольскому, с которым познакомился еще в 1842 году, когда по приезде из-за
границы жил у М.П. Погодина, в приходскую церковь Преподобного Саввы
Освященного на Девичьем поле известить, что говеет, и с просьбой назначить
день, когда можно приобщиться. Тот поначалу советовал дождаться первой недели
поста, но потом согласился и назначил четверг, то есть ближайшую Божественную
Литургию, так как в среду на Масленой ее служить не положено.
Вечером того же дня Гоголь провожал на станцию железной
дороги гостившего у графа Толстого ржевского священника Матфея
Константиновского. С этих пор он прекратил всякие литературные занятия.
К концу пребывания отца Матфея в Москве Гоголь решает
говеть, то есть готовиться к принятию Святых Христовых Таин. Начиная с 5
февраля он почти ничего не ест, большую часть ночей проводит в молитве. Доктор
Алексей Терентьевич Тарасенков пишет в своих записках: «Масленицу он посвятил
говенью; ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло; от пищи
воздерживался до чрезмерности, за обедом употреблял несколько ложек капустного
рассола или овсяного супа на воде. Когда ему предлагали кушать что-нибудь
другое, он отказывался болезнью, объясняя, что чувствует что-то в животе, что
кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же
лета, и притом оттого, что его лечили. Трудно решить, сколько правды было в его
словах; однако, легко можно себе представить, что при такой внезапной перемене
образа жизни он действительно становился болен. Впрочем, в это время болезнь
его выражалась только одною слабостью, и в ней не было заметно ничего
важного...» [12, с. 16–17].
Тарасенков едва ли прав, говоря о том, что Гоголь резко
изменил образ жизни (с его слов об этом писали потом и другие). Гоголь был
православным христианином, исполняющим церковные обряды, и это было далеко не
первое его говенье. Сомнение вызывает также следующее место из записок
Тарасенкова: «Переменять свойство и количество пищи он не мог без вреда для
своего здоровья: по собственному его уверению, при постной пище он чувствовал
себя слабым и нездоровым. "Нередко я начинал есть постное по постам (говорил он
мне), но никогда не выдерживал: после нескольких дней пощения я всякий раз
чувствовал себя дурно и убеждался, что мне нужна пища питательная". (Эти слова
были ответом на мое признание, что я делаюсь неспособным к хорошему исполнению
своих обязанностей, если некоторое время употребляю постную пищу)» [там же, с.
9].
Из слов Тарасенкова с несомненностью следует только то, что
сам он не постился в дни, определенные для этого Церковью. В отношении Гоголя
его суждение принять за правду никак нельзя. Лев Иванович Арнольди, сводный
брат Александры Осиповны Смирновой, свидетельствует, что Гоголь был
необыкновенно строг к себе и боролся со своими слабостями. Так, в Италии он
«сам бегал на кухню и учился приготовлять макароны. А между тем очень редко
позволял себе такие увлечения и был в состоянии довольствоваться самою скудною
пищей и постился иногда как самый строгий отшельник, а во время говенья почти
ничего не ел» (Гоголь в воспоминаниях Л.И. Арнольди) [4, т. 2, с. 384].
Всеволод Андреевич Чаговец, наиболее авторитетный специалист
начала ХХ века по семейным делам Гоголя, пишет, что Николай Васильевич не
превосходил набожностью своих родных, «проникнутых с самых младенческих лет
религиозным настроением и идеалами христианской жизни». И только в отношении
соблюдения поста он держался несколько иного взгляда, нежели окружающие: «в
постные дни, когда в деревнях готовились разнообразные постные блюда, различные
винегреты и т. п., он даже иногда бывал недоволен. "Какой же это пост,
когда все объедаются еще хуже, чем в обыкновенные дни?" – говорил он, отодвигая
подальше блюдо с какою-нибудь заманчивой постной пищей...» (Чаговец В.А. На
родине Гоголя) [4, т. 1, с. 224].
Несмотря на общую слабость, Гоголь продолжает выезжать из
дома. 6 февраля, в среду, он посетил Шевырева. «Казалось, ему лучше: лицо было
спокойнее, хотя следы усталости какой-то были видны на нем», – свидетельствует
тот [4, т. 2, с 108].
В один из этих дней Гоголя навестил Михаил Семенович Щепкин.
«Видя его в хандре и желая его развеселить, – пишет Тарасенков, – рассказал он
ему много смешного и, когда тот оживился, он напомнил, что у него нынче
отличнейшие блины, самая лучшая икра и так далее, расписал ему обед так, что у
Гоголя, как говорится, слюнки потекли. Гоголь обещался приехать обедать;
условились во времени; но он приехал к Щепкину за час до обеда и, не застав
его, приказал сказать, что извиняется и обедать не будет оттого, что вспомнил о
прежде данном обещании обедать в другом месте. От Щепкина он возвратился домой
и обедать не поехал никуда» [12, с. 16].
Об этом эпизоде вспоминает в своих записках и Владимир
Осипович Шервуд, в ту пору молодой художник, которому покровительствовал
Гоголь, а впоследствии известный архитектор и академик живописи: «Когда
Н<иколай> В<асильевич> ле<жал> больной, приехал
Мих<аил> Семен<ович> Щепкин и з<вал> его на блины:
б<ыла> Масленица, и т<а>к рассказал а<п>петитно о
св<оих> блинах, что у Гоголя невольно загорелись глаза: "Отойди от меня,
сатана, ты меня искушаешь"» (Шервуд В.О. Вечера у Шевырева (Гоголь)) [4, т. 3,
с. 715][2].
Напомним, что в это время Гоголь держал строгий пост и готовился к
причастию.
7 февраля, в четверг, рано поутру Гоголь едет в свою бывшую
приходскую церковь, исповедуется и причащается там. Погодин со слов священника
свидетельствует, что перед принятием Святых Даров, за обеднею, он «пал ниц и
много плакал. Был уже слаб и почти шатался» [10, с. 47].
Доктор Тарасенков мимоходом заметил, что духовник Гоголя,
по-видимому, вовсе не понимал его. Но фактов, подтверждающих это свое суждение,
не приводит. Погодин, однако, свидетельствует, что «старика Гоголь очень любил»
(Гоголь в письмах, дневниках и воспоминаниях М.П. Погодина) [4, т. 2. с.
505]. Об этом же говорит и дочь Погодина Александра Михайловна Зедергольм. По
ее словам, Гоголь в последние два года своей жизни часто присылал к ним с
просьбой придти к нему местного священника, настоятеля Саввинской церкви, возле
которой жили Погодины: «К престарелому священнику этому Гоголь относился с
глубочайшим уважением и любовью, этот священник часто исповедовал и приобщал
Гоголя Св. Таин» (Гоголь в воспоминаниях А.М. Зедергольм) [4, т. 2, с.
540].
Именно отца Иоанна Никольского имел в виду Гоголь в письме к
С.П. Шевыреву из Неаполя от 8 декабря (н. ст.) 1846 года, где он просит
передать «Выбранные места из переписки с друзьями» своему духовнику: «Отыщи,
пожалуйста, того самого священника, у которого я говел и исповедовался в
Москве. Имени его не помню. Погодин или, еще лучше, – мать его должна знать
его. Священник этот <…> мне очень понравился. Простое слово у него
проникнуто душевным чувством. Все, что я услышал о нем потом, было в его
пользу. Отдай ему один экземпляр книги, скажи, что я его помню и книгу мою
нахожу приличным вручить ему как продолжение моей исповеди» [3, т. 13, с.
443].
Вечером того же дня (в четверг 7 февраля) Гоголь снова
возвращается в ту же церковь и просит священника отслужить благодарственный
молебен, упрекая себя, что забыл исполнить это поутру. Из церкви он заехал к
жившему по соседству Погодину, который также заметил перемену в нем. На вопрос,
что с ним, отвечал: «Ничего, я нехорошо себя чувствую» [10, с. 48]. Просидев
несколько минут, он встал – в комнате находились посторонние[3] – и сказал, что
зайдет к домашним, но остался у них еще менее.
Граф Толстой, видя необычное состояние Гоголя, убедил его
посоветоваться с врачом. Доктор Тарасенков пишет: «Призван был доктор
Иноземцев, давнишний знакомец Гоголя, который нашел, что у него катар кишек,
посоветовал ему спиртные натирания, лавровишневую воду и ревенные пилюли,
запретил выезжать. Не веря вообще медицине и медикам, Гоголь не воспользовался
и его советами, как следовало, хотя и чувствовал себя весьма дурно» [12, с.
18].
В эти дни Гоголя часто навещал Шевырев. В письме к Марии
Николаевне Синельниковой (двоюродной сестре Гоголя, дочери его родной тетки по
матери Екатерины Ивановны Ходаревской) от 2 апреля 1852 года он рассказал
многие подробности о последних днях и кончине Гоголя. «Доктор Иноземцев, –
пишет Шевырев, – определил состояние его (Гоголя. – В.В.) катаральным и
не находил в нем ничего важного. Впрочем, Николай Васильевич отвергал всякое
медицинское пособие и врачу не верил. <...> Он почти не хотел говорить о
своей болезни; сказал мне, что его постигла болезнь та самая, от которой умер
отец его, что нашел на <н>его страх смерти, но что отец Матвей, ржевский
священник, которого он очень уважал, успокоил его» [4, т. 2, с. 109].
«Я застал его с молитвенником в руках, – продолжает свой
рассказ Шевырев, – говорил ему, что он напрасно напрягает умственные силы на
молитву, что такая молитва требует сил телесных, что для больного довольно
призывания имени Иисуса Христа (то есть Иисусовой молитвы. – В.В.). Но
видно было, что весь он погружен был в молитву, готовясь торжественно к
переходу в вечность. Семен говорил мне, что он ест очень мало, отказывается от
всякой пищи и не принимает бульону. Я убеждал его именем всех его любящих
принять пищу, которая могла бы подкрепить его. Я говорил ему, что пост – есть
великая продолжительная наука, что нам невозможно от обыкновенной сытной пищи
вдруг переходить к воздержанию великих подвижников Церкви; что покушения <на
это> – самоубийство» [там же].
«В тот самый день, как приобщился он Святых Тайн, –
рассказывает далее Шевырев, – я был у него и со слезами, на коленях, молил его
о том, но он как будто оскорбился такою просьбою; уверял меня, что ест весьма
довольно» [там же].
Из этих слов следует, что Шевырев, как и доктор Тарасенков,
видели в говении Гоголя нечто необычное и болезнь его приписывали резкому
переходу от обычной сытной пищи к строгому посту. Как видно, даже близкие
Гоголю люди не понимали его душевного состояния. Хомяков говорил, что после
смерти Екатерины Михайловны Гоголь «был в каком-то нервном расстройстве,
которое приняло характер религиозного помешательства. Он говел и стал себя
морить голодом...» (из письма А.С. Хомякова к А.Н. Попову от конца февраля
1852 года) (Гоголь в письмах А.С. Хомякова и его жены Е.М. Хомяковой (рожденной
Языковой) [4, т. 3, с. 198].
Говение и причащение Гоголя на Масленицу было воспринято с
недоумением многими его современниками. Между тем Масленая неделя, согласно
установлениям Церкви, является началом подвигов воздержания. «Наступающие дни
(Масленицы), – пишет преподобный Феодор Студит, – обыкновенно считаются у людей
какими-то праздничными, по причине бывающих тут пиров и гуляний, не разумея,
что дни сии чрез воздержание от мясоястия возвещают об общем воздержании, а не
о пресыщении и пьянстве» [5, с. 505].
Княжна Варвара Николаевна Репнина-Волконская вспоминала, что
последний раз видела Гоголя в четверг на Масленой, то есть 7 февраля. «Он был
ясен, но сдержан, – рассказывает она, – и всеми своими мыслями обращен к
смерти; глаза его блистали ярче, чем когда-либо, лицо было очень бледно. За эту
зиму он очень похудел, но настроение духа его не заключало в себе ничего
болезненного; напротив, оно было ясным, более постоянно, чем прежде. Мысль, что
мы его скоро потеряем, была так далека от нас; а между тем тон, с каким он
прощался, на этот раз показался нам необычайным, и мы между собою заметили это,
не догадываясь о причине. Ее разъяснила нам его смерть» (Из воспоминаний княжны
В.Н. Репниной о Гоголе) [4, т. 3, с. 102].
После 7 февраля Гоголь перестал принимать у себя знакомых,
даже тех, которым прежде никогда не отказывал. Однако в пятницу и субботу он
еще продолжает выезжать.
В ночь с 8 на 9 февраля после продолжительной молитвы на
коленях перед образом Гоголь уснул на диване без постели и во сне слышал некие
голоса, говорившие ему, что он умрет. В тревоге он призвал приходского
священника и хотел собороваться маслом, но когда тот пришел, Гоголь уже
успокоился и решил отложить совершение таинства.
На следующий день, в субботу, он едет к Хомякову, у которого
не был с 27 января, играет там со своим маленьким крестником. «В субботу на
Масленице, – пишет Погодин, – он посетил также некоторых своих знакомых.
Никакой особенной болезни не было в нем заметно, не только опасности; а в
задумчивости его, молчаливости не представлялось ничего необыкновенного» [10,
с. 47].
10 февраля, в Прощеное воскресенье, Гоголь просит графа
Толстого передать свои рукописи святителю Филарету, митрополиту Московскому,
чтобы тот определил, что нужно печатать, а чего не следует: «Пусть он наложит
на них свою руку; что ему покажется ненужным, пусть зачеркивает немилосердно»
[12, с. 19]. Граф не принял бумаг, опасаясь утвердить в нем мысль о смерти. С
этого дня Гоголь перестал выезжать из дома.
Святитель Филарет был большим авторитетом для Гоголя и как
богослов, писатель-аскет, и как духовный пастырь. Намерение довериться его суду
не было для Гоголя новым. Ранее он не раз бывал у него и всегда отзывался о нем
очень высоко. В записке к С.П. Шевыреву (от конца 1851 года) Гоголь замечал: «К
митрополиту я хотел ехать вовсе не затем, чтобы беседовать о каких-либо умных
предметах <…> Мне хотелось только прийти к нему на две минуты и попросить
молитв, которые так необходи<мы> изнемогающей душе моей» [3, т. 15, с.
459]. Можно думать, что Шевырев был обеспокоен намерением Гоголя говорить с
московским владыкой о втором томе «Мертвых душ».
В понедельник и вторник первой недели Великого поста в доме
графа (на верхней половине) служили Великое повечерие. Граф и графиня говели;
Гоголь, по всей видимости, говел вместе с ними. В эти дни читается Великий
канон святого Андрея Критского с покаянным припевом: «Помилуй мя, Боже, помилуй
мя!». Гоголь едва смог подняться наверх по ступеням, однако отстоял всю службу.
День он провел почти без пищи, ночь – в молитве со слезами. Граф Толстой, видя,
как это изнуряет Гоголя, прекратил у себя богослужения.
В ночь с 11 на 12 февраля, в третьем часу, Гоголь будит
своего слугу Семена, велит ему бесшумно подняться на второй этаж, где
располагались печные задвижки, растопить печь в кабинете и затем сжигает
бумаги. Наутро он (по запискам доктора Тарасенкова) сказал графу Толстому: «Вот
что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а
сжег все. Как лукавый силен, вот он до чего меня довел! Я было думал разослать
на память друзьям по тетрадке: пусть бы делали, что хотели» (Тарасенков А.Т.
Н.В. Гоголь в последнее время жизни. Черновой автограф) [4, т. 3, с. 912].
Физическое состояние Гоголя в эти дни резко ухудшается:
очевидцы заметили в нем усталость, вялость и даже изнеможение – отчасти
следствие обострения болезни, отчасти действие поста. Со слов графа Толстого
известно, что Гоголь принимал пищу два раза в день: утром хлеб или просфору,
которую запивал липовым чаем, вечером – кашицу, саго или чернослив. Но всего
очень понемногу [см.: 4, т. 2, с. 506]. Он почти перестал разговаривать с теми,
кто приезжал к нему. Характерно признание Шевырева: «...он тяготился моим
присутствием и всех друзей своих допускал на несколько минут и потом отзывался
сном, что ему дремлется, что он говорить не может. В положении его, мне
казалось, более хандры, нежели действительной болезни» [4, т. 2, с. 109].
Собственно говоря, в таком поведении Гоголя не было ничего
необычного. Крупный чиновник, дипломат и церковный писатель Александр
Скарлатович Стурдза вспоминал, что «во время Великого поста Гоголь умел
отторгаться без огласки от сообщества людей и посвящать по нескольку дней
врачеванию души своей и богомыслию» (Гоголь в воспоминаниях и письмах А.С.
Стурдзы) [4, т. 3, с. 632]. О том, как Гоголь понимал говение, можно отчасти
судить по его письму к М.П. Погодину 1843 года из Дюссельдорфа, где он
замечает: «…у тебя будет одно такое время, в которое ты будешь иметь
возможность прожить созерцательною и погруженною в самого себя жизнью. Именно
во время говенья» [3, т. 12, с. 284].
14 февраля, в четверг, Гоголь, по свидетельству Хомякова,
сказал: «Надобно меня оставить в покое. Я знаю, что я должен умереть» [4, т. 2.
с. 507].
В эти же дни Гоголь делает распоряжения графу Толстому
насчет своего крепостного слуги Семена и рассылает деньги «бедным и на свечки».
Средства, которые будут выручены от последнего издания его сочинений, он
незадолго до этого просил раздать неимущим.
16 февраля, в субботу, Гоголь, по свидетельству графа
Толстого, приобщился Святых Таин [там же, с. 506]. Древний христианский обычай
причащаться в субботу первой седмицы Великого поста издавна существовал на Руси
(он связан с празднованием памяти святого великомученика Феодора Тирона,
которое всегда совершается в этот день). Соблюдал его и Гоголь.
В этот же день Гоголя посетил доктор Тарасенков (впервые за
время болезни) и убеждал его подчиниться указаниям врачей. Гоголь отвечал вяло,
но внятно и с полной уверенностью: «Я знаю, врачи добры: они всегда
желают добра». При этом ничем не выразил готовности следовать совету
Тарасенкова. «Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое
чувство замолкло, всякие слова напрасны...» [12, с. 22].
16 или 17 февраля Гоголя навестил Дмитрий Николаевич
Свербеев, который свидетельствует: «Я был допущен с предупреждением от слуги
пробыть недолго. Принял он меня ласково, посадил и через две-три минуты
судорожно вскочил со своего стула, говоря, что ему давно уже нездоровится.
Нашел я его каким-то странным, бледным и, судя по глазам, чем-то встревоженным
и пламенеющим. Я несколько подождал и от него вышел. Таким видел я его в
последний раз, дней за пять пред концом» (Свербеев Д.Н. <Воспоминания о
последних днях жизни Н.В. Гоголя>) [4, т. 3, с. 850].
Граф Толстой стремился употребить все возможное для
исцеления больного: просил Московского гражданского губеpнатоpа Ивана
Васильевича Капниста, которого Гоголь любил и уважал, уговорить его послушаться
указаний медиков; ездил к святителю Филарету, митрополиту Московскому, и
рассказал ему об опасной болезни Гоголя. Владыка прослезился и сказал, что на
Гоголя надо было действовать иначе: убеждать, «что его спасение не в посте, а в
послушании» [12, с. 23]. После этого он ежедневно призывал к себе отца Иоанна
Никольского и приходского священника отца Алексия Соколова, расспрашивал их о
болезни Гоголя и поручил им передать, что просит его исполнять назначения
врачей (он не предполагал, что лечили Гоголя неправильно). Но ничего не
помогло.
«Духовник Гоголя навещал его часто, – пишет Тарасенков, –
приходской священник являлся к нему ежедневно. При нем нарочно подавали тут же
кушать саго, чернослив и проч. Священник начинал первый и убеждал его есть
вместе с ним. Неохотно, немного, но употреблял он эту пищу ежедневно; потом
слушал молитвы, читаемые священником. "Какие молитвы вам читать?" – спрашивал
он. – "Все хорошо; читайте, читайте!"» [12, с. 23].
Утром 18 февраля, в понедельник, отец Иоанн Никольский
предложил Гоголю собороваться священным елеем, исповедаться и причаститься. Тот
согласился с радостью. Все положенные на соборовании Евангелия он выслушал «в
полной памяти, держа в руках свечу, проливая слезы» [10, с 48].
После чтения Евангелия, Гоголь сказал: «Горе тем,
кот<орые> теперь остаются жить! теперь наступят страшные бедствия и
войны» (<Воспоминания графа А.П. Толстого, записанные П.А. Кулишом> [4,
т. 2, с. 399]. Религиозное сознание Гоголя глубоко эсхатологично и укоренено в
апокалиптике Нового Завета и святоотеческом наследии [см.: 2].
В этот день Гоголь, по свидетельству доктора Тарасенкова,
слег в постель и больше уже не вставал. К нему приглашали знаменитейших
московских докторов, но он наотрез отказывался лечиться[4]. «Трудно было
предпринять что-нибудь с человеком, – вспоминал Тарасенков, – который в полном
сознании отвергает всякое лечение» [12, с. 24]. Как и в прежние годы, Гоголь
был твердо убежден, что жизнь его в руках Господа, а не в руках врачей. «Ежели
будет угодно Богу, чтобы я жил еще, – буду жив...» – говорил он [там же].
19 февраля, во вторник, Гоголя посетил доктор Тарасенков.
Гоголь лежал на диване, в халате, в сапогах, отвернувшись лицом к стене (на
которой висел образ Богородицы), с закрытыми глазами; в руках у него были
четки. Приехал профессор А.А. Альфонский, который предложил
магнетизирование (гипноз)[5], чтобы покорить волю больного и
заставить его принимать пищу. Приехали также доктора А.И. Овер и
К.И. Сокологорский [см.: 12, c. 24–25]. Последний пытался делать пассы, но
Гоголь, без сомнения, в это время читал про себя Иисусову молитву, и
магнетизирование не удалось.
Граф Толстой, видя критическое положение, созвал консилиум,
который подтвердил диагноз профессора Овера, что у Гоголя менингит, и принял
решение лечить его насильно. Врачи действовали следующим образом: больного
сажали в теплую ванну и обливали холодной водой; ставили к носу пиявки, тело
обкладывали горчичниками. С Гоголем обращались как «с сумасшедшим», как «с
человеком, не владеющим собою». Об этом рассказывает, например, в своих
записках доктор Тарасенков.
Насильственное лечение, вероятно, ускорило смерть Гоголя.
Последнюю ночь он был уже в беспамятстве. Елизавета Фоминична Вагнер, теща
Погодина, на руках которой Гоголь скончался, свидетельствует: «...по-видимому,
он не страдал, ночь всю был тих, только дышал тяжело; к утру дыхание сделалось
реже и реже, и он как будто уснул...» (из письма Е.Ф. Вагнер к М.П.
Погодину от 21 февраля 1851 года) [4, т. 3, с. 524].
21 февраля, в четверг, около восьми утра, Гоголь преставился
ко Господу. Последними его словами, сказанными в полном сознании, были: «Как
сладко умирать!» [4, т. 2, с. 110]. Доктор Тарасенков, прибывший через два часа
после смерти Гоголя, писал об увиденном: «Нельзя вообразить, чтобы кто-нибудь
мог терпеливее его сносить все врачебные пособия, насильно ему навязываемые;
лицо умершего выражало не страдание, а спокойствие, ясную мысль, унесенную с
собою за гроб» [12, с. 28].
Накануне, часу в одиннадцатом, Гоголь громко произнес:
«Лестницу, поскорее, давай лестницу!..» [там же, с. 27]. Подобные слова о
лестнице сказал перед смертью святитель Тихон Задонский, один из любимых
духовных писателей Гоголя, сочинения которого он перечитывал неоднократно.
<2>
Праведная христианская кончина Гоголя стала вершиной его
духовного пути, последней ступенью той лествицы, по которой он поднимался всю
жизнь. В словах «Как сладко умирать!» ясно слышится известное изречение
близкого душе Гоголя святого апостола Павла: «...имею желание разрешиться и
быть со Христом…» (Флп. 1: 23). На церковнославянском языке эти слова
читаются так: «...желание имый разрешитися и со Христом быти». В
принадлежавшей Гоголю славянской Библии 1820 года издания, хранящейся ныне в
Рукописном отделе Пушкинского Дома, против данного стиха – загадочная помета:
«Требование<?>» [3, т. 9, с. 155].
Можно предположить, что слово «требование» употреблено здесь
Гоголем как церковнославянское в значении: нужда, потребность,
необходимость. В предисловии к «Словарю трудных слов из богослужения» О.А.
Седакова приводит глагол требовати (русское значение: «настоятельно
просить», церковнославянское: «сильно нуждаться») в качестве образца
церковнославяно-русских паронимов[6][11, с. 7]. В словаре даются
многочисленные примеры такого словоупотребления в Священном Писании и
богослужебных книгах.
Вот несколько подобных случаев.
«Рех Господеви: Господь ми еси Ты, яко благих моих не
требуеши» (Пс. 15: 2) (русский перевод: «Я сказал Господу: Ты Господь
мой, не имеешь нужды в моих благах»).
«И той глаголаше им: несте ли николиже читали, что
сотвори Давид, егда требование име и взалка сам и иже с ним» (Мк. 2: 25)
(русский перевод: «Он сказал им: неужели вы не читали никогда, что сделал
Давид, когда имел нужду и взалкал сам и бывшие с ним?»).
«Народи же разумевше, по нем идоша: и прием их, глаголаше
им о Царствии Божии, и требующия исцеления целяше (Лк. 9: 11) (русский
перевод: «Но народ, узнав, пошел за Ним; и Он, приняв их, беседовал с ними о
Царствии Божием и требовавших исцеления исцелял»).
В данном случае синодальный перевод 1876 года, по которому
печатается Новый Завет и в современных изданиях Московской Патриархии,
представляется не совсем удачным. Более точен в переводе этого места
В.А. Жуковский: «Народ же о том узнав, последовал за Ним; и Он их
принял, и говорил им о Царствии Божием, и исцелял искавших исцеления» [6,
с. 122].
Работа Жуковского над переводом Нового Завета в 1845 году
протекала в период интенсивного духовного общения с Гоголем, который был едва
ли не единственным, кого поэт посвятил в свой замысел (см.: Долгушин Д.В. Новый
Завет в переводе В.А. Жуковского) [там же, с. 478–479]. От Гоголя об этом
переводе узнавали и другие. Так, П.А. Плетнев извещал Я.К. Грота: « Сюда
приехал Гоголь <…> Он рассказывал мне про новый подвиг Жуковского. Каждый
день во время утренней молитвы он выбирал по одной главе из Евангелия или
Апостолов и перекладывал ее на такой русский язык, в котором при сохранении
всей силы славянского и целых иногда выражений подлинника период выходил ясным,
звучным, точным» [цит. по: 6, с. 479]. Гоголь высоко оценил переводческий труд
Жуковского. В письме от 28 февраля 1850 года он советовал ему сделать с Библией
(то есть Ветхим Заветом) то же, что с Евангелием, то есть всякий день
переводить из нее по главе [см.: 3, т. 15, с. 307].
Гоголь свободно читал богослужебные книги, и ему хорошо
известно было церковнославянское слово «требование» (в значении «нужда,
потребность, необходимость»). Многочисленные случаи подобного словоупотребления
встречаются в выписках Гоголя из служебных Миней. Например, тропарь святому
великомученику Феодору Тирону: «Все сердце мое и помышление простираю к тебе и
душу, твоея, страстотерпче, помощи требуя» [3, т. 9, с. 294].
Впрочем, это слово без перевода понятно любому православному
христианину, который ежедневно читает в молитвах на сон грядущим: «Богородице
Дево, не презри мене грешнаго, требующа Твоея помощи и Твоего заступления, на
Тя бо упова душа моя, и помилуй мя» («Требующа Твоея помощи…» означает здесь
«нуждающегося в Твоей помощи»).
Святой апостол Павел не печалился при мысли о смерти, но
радовался; не боялся смерти, но желал ее: «...имею желание разрешиться и
быть со Христом, потому что это несравненно лучше…». По учению святых
отцов, подобным образом должны мыслить все христиане, потому что Христос
победил смерть[7], и теперь она для них не зло, а
приобретение (Флп. 1: 21). Святитель Феофан Затворник пишет: «Имею
желание разрешиться от тела посредством смерти, какую угодно будет Богу
послать мне. И это было бы гораздо лучше, потому что чрез это я тотчас
стал бы со Христом быть и в Нем блаженствовать. Такова прямая надежда и
всех христиан, пребывших верными вере, а тем паче апостолов» [13, с.
329–330].
Известный духовный писатель епископ Варнава (Беляев),
обобщая аскетический опыт святых отцов, говорит о христианской кончине:
«Физический страх смерти переходит в духовное радование, и мрачные мысли
заменяются светлыми. Подвижник начинает уже созерцать Царствие Небесное,
блаженство, уготованное святым, поучается в любви к Богу. Тогда приходит
благодать и человека осеняет сила Святого Духа. Представления его
собственные заменяются видениями, посылаемыми от Бога. Такой уже перестанет
любопытствовать о мире, не привязан более к своему телу и не ожидает, а
желает уже смерти, на всякий час (Флп. 1: 23)» [1, с. 116].
И далее: «Говоря вообще, "боязнь смерти
есть свойство человеческого естества" (слова преподобного Иоанна Лествичника. –
В. В.) и произошла в нас от преслушания прародителей. В ней
(боязни) ничего предосудительного и ненормального нет, и Христос боялся, по
человечеству, смерти, хотя в отличие от святых людей и добровольно <принял
ее>, по Своему желанию. Но страшиться умереть от сознания пагубности
содеянных грехов недостойно истинного христианина, такой трепет ненормален, и
от человека требуется, чтобы его не было. Для новоначального и только что
начавшего подвизаться он конечно терпим и даже похвален, но мы должны знать,
что Господь, в конечном счете, призывает нас не в качестве рабов, не к трепету
перед Ним, а призывает нас к любви как свободных сынов. И с этой точки зрения,
со стороны совершенства и святости, боязнь смерти ненормальна, и в раю до
грехопадения страха смерти не было» [там же, с. 116–117].
Умирал Гоголь в состоянии духовного просветления: без
страха, с радостью. Он ушел в вечность с верой в Сладчайшего Иисуса, Который
сильнее смерти. В его словах «Как сладко умирать!» с несомненностью угадывается
хорошо знакомое православным христианам речение: «Иису́се пресла́достный,
преподобных радование…» (Акафист Иисусу Сладчайшему). Господь даровал
своему подвижнику вкусить божественную радость и утешение.
Праведная христианская кончина Гоголя стала вершиной его
духовного пути, последней ступенью той лествицы, по которой он поднимался всю
жизнь. В словах «Как сладко умирать!» ясно слышится известное изречение
близкого душе Гоголя святого апостола Павла: «...имею желание разрешиться и
быть со Христом…» (Флп. 1: 23). На церковнославянском языке эти слова
читаются так: «...желание имый разрешитися и со Христом быти». В
принадлежавшей Гоголю славянской Библии 1820 года издания, хранящейся ныне в
Рукописном отделе Пушкинского Дома, против данного стиха – загадочная помета:
«Требование<?>» [3, т. 9, с. 155].
Можно предположить, что слово «требование» употреблено здесь
Гоголем в церковнославянском значении: нужда, потребность, необходимость. В
предисловии к «Словарю трудных слов из богослужения» О.А. Седакова приводит
глагол требовати (русское значение: «настоятельно просить»,
церковнославянское: «сильно нуждаться») в качестве образца
церковнославяно-русских паронимов[8][11, с. 7]. В словаре даются
многочисленные примеры такого словоупотребления в Священном Писании и
богослужебных книгах.
Вот несколько подобных случаев.
«Рех Господеви: Господь ми еси Ты, яко благих моих не
требуеши» (Пс. 15: 2) (русский перевод: «Я сказал Господу: Ты Господь
мой, не имеешь нужды в моих благах»).
«И той глаголаше им: несте ли николиже читали, что
сотвори Давид, егда требование име и взалка сам и иже с ним» (Мк. 2: 25)
(русский перевод: «Он сказал им: неужели вы не читали никогда, что сделал
Давид, когда имел нужду и взалкал сам и бывшие с ним?»).
«Народи же разумевше, по нем идоша: и прием их, глаголаше
им о Царствии Божии, и требующия исцеления целяше (Лк. 9: 11) (русский
перевод: «Но народ, узнав, пошел за Ним; и Он, приняв их, беседовал с ними о
Царствии Божием и требовавших исцеления исцелял»).
В данном случае синодальный перевод 1876 года, по которому
печатается Новый Завет и в современных изданиях Московской Патриархии,
представляется не совсем удачным. Более точен в переводе этого места
В.А. Жуковский: «Народ же о том узнав, последовал за Ним; и Он их
принял, и говорил им о Царствии Божием, и исцелял искавших исцеления» [6,
с. 122].
Работа Жуковского над переводом Нового Завета в 1845 году
протекала в период интенсивного духовного общения с Гоголем, который был едва
ли не единственным, кого поэт посвятил в свой замысел (см.: Долгушин Д.В. Новый
Завет в переводе В.А. Жуковского) [там же, с. 478–479]. От Гоголя об этом
переводе узнавали и другие. Так, П.А. Плетнев извещал Я.К. Грота: « Сюда
приехал Гоголь <…> Он рассказывал мне про новый подвиг Жуковского. Каждый
день во время утренней молитвы он выбирал по одной главе из Евангелия или
Апостолов и перекладывал ее на такой русский язык, в котором при сохранении
всей силы славянского и целых иногда выражений подлинника период выходил ясным,
звучным, точным» [цит. по: 6, с. 479]. Гоголь высоко оценил переводческий труд
Жуковского. В письме от 28 февраля 1850 года он советовал ему сделать с Библией
(то есть Ветхим Заветом) то же, что с Евангелием, то есть всякий день
переводить из нее по главе [см. 3, т. 15, с. 307].
Гоголь свободно читал богослужебные книги, и ему хорошо
известно было церковнославянское слово «требование» (в значении «нужда,
потребность, необходимость»). Многочисленные случаи подобного словоупотребления
встречаются в выписках Гоголя из служебных Миней. Например, тропарь святому
великомученику Феодору Тирону: «Все сердце мое и помышление простираю к тебе и
душу, твоея, страстотерпче, помощи требуя» [3, т. 9, с. 294].
Впрочем, это слово без перевода понятно любому православному
христианину, который ежедневно читает в молитвах на сон грядущим: «Богородице
Дево, не презри мене грешнаго, требующа Твоея помощи и Твоего заступления, на
Тя бо упова душа моя, и помилуй мя» («Требующа Твоея помощи…» означает здесь
«нуждающегося в Твоей помощи», «настоятельно просящего Твоей помощи»).
Святой апостол Павел не печалился при мысли о смерти, но
радовался; не боялся смерти, но желал ее: «...имею желание разрешиться и
быть со Христом, потому что это несравненно лучше…». По учению святых
отцов, подобным образом должны мыслить все христиане, потому что Христос
победил смерть[9], и теперь она для них не зло, а
приобретение (Флп. 1: 21). Святитель Феофан Затворник пишет: «Имею
желание разрешиться от тела посредством смерти, какую угодно будет Богу
послать мне. И это было бы гораздо лучше, потому что чрез это я тотчас
стал бы со Христом быть и в Нем блаженствовать. Такова прямая надежда и
всех христиан, пребывших верными вере, а тем паче апостолов» [13, с.
329–330].
Современный богослов, епископ Варнава (Беляев), обобщая
аскетический опыт святых отцов, говорит о христианской кончине: «Физический
страх смерти переходит в духовное радование, и мрачные мысли заменяются
светлыми. Подвижник начинает уже созерцать Царствие Небесное, блаженство,
уготованное святым, поучается в любви к Богу. Тогда приходит благодать и
человека осеняет сила Святого Духа. Представления его собственные
заменяются видениями, посылаемыми от Бога. Такой уже перестанет любопытствовать
о мире, не привязан более к своему телу и не ожидает, а желает
уже смерти, на всякий час (Флп. 1: 23)» [1, с. 116].
И далее: «Говоря вообще, "боязнь смерти есть свойство
человеческого естества" (слова преподобного Иоанна Лествичника. –
В. В.) и произошла в нас от преслушания прародителей. В ней
(боязни) ничего предосудительного и ненормального нет, и Христос боялся, по
человечеству, смерти, хотя в отличие от святых людей и добровольно <принял
ее>, по Своему желанию. Но страшиться умереть от сознания пагубности
содеянных грехов недостойно истинного христианина, такой трепет ненормален, и
от человека требуется, чтобы его не было. Для новоначального и только что
начавшего подвизаться он, конечно, терпим и даже похвален, но мы должны знать,
что Господь, в конечном счете, призывает нас не в качестве рабов, не к трепету
перед Ним, а призывает нас к любви как свободных сынов. И с этой точки зрения,
со стороны совершенства и святости, боязнь смерти ненормальна, и в раю до
грехопадения страха смерти не было» [там же, с. 116–117].
Умирал Гоголь в состоянии духовного просветления: без
страха, с радостью. Он ушел в вечность с верой в Сладчайшего Иисуса, Который
сильнее смерти. В его словах «Как сладко умирать!» с несомненностью угадывается
хорошо знакомое православным христианам речение: «Иису́се пресла́достный,
преподобных радование…» (Акафист Иисусу Сладчайшему). Господь даровал
своему подвижнику вкусить божественную радость и утешение.
[1] По уставу
в храме молитва преподобного Ефрема Сирина первый раз читается в среду на
Масленой неделе, но, разумеется, эту молитву можно произносить в любое
другое время, что Гоголь, судя по всему, и делал. Ольга Николаевна Смирнова,
дочь Александры Осиповны, приводит его слова, сказанные за границей: «…я читаю
эту молитву утром и вечером и советую вам поступать так же» (Свидетельства о
Гоголе А.О. Смирновой (рожденной Россет) и ее дочери О.Н. Смирновой) [4,
т. 2, с. 351]. В 1845 году Надежда Николаевна Шереметева послала Гоголю книгу
святителя Иннокентия, архиепископа Херсонского и Таврического, «Молитва св.
Ефрема Сирина. Беседы на Святую Четыредесятницу» (Харьков, 1844). По словам
святителя, «при всей краткости сей молитвы в ней сокрыто великое богатство
святых мыслей и чувств и весьма ясно изображены наши нужды духовные» [8, с.
3–4].
[2]Ср. в
воспоминаниях А.О. Смирновой: «Нащокин и Щепкин позвали Гоголя на блины в
пятницу в трактир Бубнова. Когда они за ним пришли, он наотрез отказался.
Щепкин начал кощунствовать; он его взял за ушко: "Ты когда-нибудь будешь за эти
слова раскаиваться, смотри, чтобы не было позд<н>о"» [4, т. 2, с. 269].
По словам Смирновой, это событие произошло в пятницу, то есть 8 февраля, но,
по-видимому, она ошибается. Скорее всего, данный эпизод имел место во время
говения Гоголя. Этому есть подтверждения и других мемуаристов. В 1852 году А.Н.
Афанасьев со слов М.С. Щепкина записал: «На Масленой (незадолго перед смертью
Гоголя) Щепкин пригласил его на блины, но Гоголь задумал приготовляться к
говенью и не приехал, а когда Щепкин заехал к нему, не сказался дома»
(Афанасьев А.Н. Отрывки из моей памяти и переписки) [4, т. 3, с. 26].
[3] Это были
Дмитрий Александрович Ровинский, собиратель и исследователь гравюры и лубка, и
историк Иван Егорович Забелин (как следует из позднейшего примечания М.П.
Погодина [см.: 4, т. 2, с. 506].
[4] Ср. слова
святителя Игнатия (Брянчанинова), сказанные незадолго до кончины брату Петру
Александровичу Брянчанинову: «Прошу, когда я буду умирать, не вздумайте
посылать за доктором, дайте мне умереть христианином, – не подымайте суматохи»
[7, т. 1, с. 72].
[5]Святитель
Игнатий (Брянчанинов) пишет: «Употребление магнетизма есть отрасль волхвования»
(Слово о чувственном и о духовном видении духов) [7, т. 3, с. 21].
[6]
Паронимы – слова, близкие по звучанию или морфемному составу, но имеющие
разное значение.
[7] Ср.
«Смерти празднуем умерщвление, адово разрушение, иного жития вечнаго
начало» (Канон Пасхи, песнь 7-я); «…побеждена смерть победою.
Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа?» (1 Кор. 15:
54–55).
[8]
Паронимы – слова, близкие по звучанию или морфемному составу, но имеющие
разное значение.
[9] Ср.
«Смерти празднуем умерщвление, адово разрушение, иного жития вечнаго
начало» (Канон Пасхи, песнь 7-я); «…побеждена смерть победою.
Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа?» (1 Кор. 15:
54–55).