Язык и текст
2017. Том 4. № 4. С. 119–123
doi:10.17759/langt.2017040408
ISSN: 2312-2757 (online)
Тема Memento mori в творчестве В.Ф. Одоевского
Аннотация
Общая информация
Ключевые слова: танатологический дискурс, бинарные оппозиции, Memento mori, Vanitas, «Пляски смерти», грех, последний час
Рубрика издания: Мировая литература. Текстология
Тип материала: научная статья
DOI: https://doi.org/10.17759/langt.2017040408
Финансирование. Работа выполнена при поддержке Российского фонда фундаментальных исследований (РФФИ), проект № 16-04-00523а («Танатологический дискурс русской словесности XI–XX веков в аспекте межкультурной коммуникации»)
Для цитаты: Дергачева И.В., Сасим А.С. Тема Memento mori в творчестве В.Ф. Одоевского [Электронный ресурс] // Язык и текст. 2017. Том 4. № 4. С. 119–123. DOI: 10.17759/langt.2017040408
Полный текст
«Танатологические представления в культурной среде любого общества являются важнейшими онтологическими установками, влияющими на психологию человека и мотивацию жизненного поведения. Доктринальные понятия об ином мире и судьбе души по смерти тела находят отражение в индивидуальном сознании и культуре повседневности» [2, с. 11]. В.Ф. Одоевский чутко чувствовал бинарные оппозиции материального и ноуменального миров: «Во все эпохи душа человека стремлением необоримой силы, невольно, как магнит к северу, обращается к задачам, коих разрешение скрывается во глубине таинственных стихий, образующих и связующих жизнь духовную и жизнь вещественную; ничто не останавливает сего стремления, ни житейские печали и радости, ни мятежная деятельность, ни смиренное созерцание; это стремление столь постоянно, что иногда, кажется, оно происходит независимо от воли человека, подобно физическим отправлениям» [4, с. 7]. Зорко следя за открытиями в науке и новыми теориями, в своем творчестве он продолжил философскую тему Memento mori. Главное место среди сочинений Одоевского принадлежит «Русским Ночам» – философской беседе между несколькими молодыми людьми, в которую вплетены, для иллюстрации высказываемых ими положений, рассказы и повести, отражающие авторскую позицию. Важное место в этих беседах отведено танатологическому дискурсу. Так, в рассказе «Бригадир» перед читателем предстают поочередно мысли героя, узнавшего о приближении последнего часа. Сначала ему просто не хочется расставаться с привычным образом жизни: «Но что-то родные начинают чаще приезжать; они что-то шепчутся с доктором, — плохо! Ахти! говорят уж мне о причастии, о соборовании маслом. Ах! они все такие хорошие християне, – но ведь это значит, что я уже при последнем конце. Так нет уже надежды? Должно оставить жизнь – все: и обеды, и карты, и мой шитый мундир, и четверку вороных, на которых я еще не успел поездить, — ах, как тяжело! Принесите мне показать новую ливрею; позовите детей; нельзя ли еще помочь? призовите еще докторов; дайте какого хотите лекарства; отдайте половину моего имения, все мое имение: поживу, наживу – только помогите, спасите!...» [Там же, с.43] Вслед за страхом смерти к герою сразу же приходит трагическое осознание бессмысленности прожитой жизни и отчаянное желание получить возможность прожить ее по-новому: «Но вдруг сцена переменилась: страшная судорога потрясла мои нервы, и как завеса упала с глаз моих. Все, что тревожит душу человека, одарен- ного сильною деятельностию: ненасытная жажда познаний, стремление действовать, потрясать сердца силою слова, оставить по себе резкую бразду в умах человеческих, — в возвышенном чувстве, как в жарких объятиях, обхватить и природу, и человека, — все это запылало в голове моей; предо мною раскрылась бездна любви и человеческого самосведения. Страдания целой жизни гения, неутолимые никаким наслаждением, врезались в мое сердце — и все это в ту минуту, когда был конец моей деятельности. Я метался, рвался, произносил отрывистые слова, которыми в один миг хотел высказать себе то, на что недостаточно человеческой жизни» [Там же, с. 44 ]. Однако, похоже, что наш герой не подал в жизни и луковки, о которой упомминала в романе Ф.М. Достоевского Грушенька и оптимистично отзывался старец Зосима, привидевшись Алеше в «тонком сне»( «Я луковку подал и вот я здесь [в раю – И.Д.]И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке…» [3, с.327]) : «Тщетно искал я в своем существовании одной мысли, одного чувства, которыми б я мог прикрыться от гнева вседержителя! Пустыня отвечала мне, и в детях моих я видел продолжение моего ничтожества; ах! если бы я мог говорить, если бы я мог вразумить меня окружающих, если б мог поделиться собою с ними, дать ощутить им то чувство, которым догорала душа моя! Тщетно я простирал мои руки к людям, — хладные, загрубелые — они хотели познать дружеское пожатие; но человечество чуждалось немеющего трупа, и я видел лишь одного себя перед собою — себя, одинокого, безобразного! Я жаждал взора, который бы отрадою сочувствия пролился в мою душу, — и встретил лишь на- смешливое презрение на лице твоем! Я понял его, я разделил его! и с страшною, неотвратимою, вечною горечью оставил земную оболочку! .. Теперь, если хочешь, не сожалей обо мне, не плачь обо мне, презирай меня!»[4, с. 44]. В этом рассказе В.Ф. Одоевский за пятьдесят лет до появления повести «Смерть Ивана Ильича» затрагивает тему, которую впоследствии углубил Л.Н. Толстой – тему смерти как пробуждение души. Так, в романе «Война и мир» Андрей Болконский прозревает уже в трансцендентном состоянии: «В то же мгновение, как он умер, князь Андрей вспомнил, что он спит, и в то же мгновение, как он умер, он, сделав над собою усилие, проснулся. „Да, это была смерть. Я умер — я проснулся. Да, смерть — пробуждение!“ — вдруг просветлело в его душе» [6, гл. XVI].
Рассказ «Бал» воспроизводит сюжетную коллизию «Плясок смерти», столь характерных для западноевропейской словесности [1, с. 93]. Автор проводит резкий контраст военных сводок о «десяти тысячах убитых… тридцати тысяч вон из строя» и описания бала, где все веселятся и поют, несмотря на полученные известия. Аллюзия на «Пляски смерти» возникает с первыми звуками музыки: «Этот страшный оркестр темным облаком висел над танцующими, — при каждом ударе оркестра вырывались из облака: и громкая речь негодования; и прерывающийся лепет побежденного болью; и глухой говор отчаяния; и резкая скорбь жениха, разлученного с невестою; и раскаяние измены; и крик разъяренной, торжествующей черни; и насмешка неверия; и бесплодное рыдание гения; и таинственная печаль лицемера; в плач; и взрыд; и хохот... и все сливалось в неистовые созвучия, которые громко выговаривали проклятие природе и ропот на провидение; при каждом ударе оркестра выставлялись из него то посинелое лицо измож- денного пыткою, то смеющиеся глаза сумасшедшего, то трясущиеся ко- лена убийцы, то спекшиеся уста убитого; из темного облака капали на паркет кровавые [капли и] слезы, — по ним скользили атласные башмаки* красавиц... и все по-прежнему вертелось, прыгало, бесновалось в сладост- растно-холодном безумии...»[4, с. 45] Затем картина меняется и перед нами наяву предстают герои «Totenhanz»: «[Свечи нагорели и меркнут в удушливом паре. Если сквозь колеблющийся туман всмотреться в толпу, то иногда кажется, что пляшут не люди... в быстром движении с них слетает одежда, волосы, тело .. . к пляшут скелеты, постукивая друг о друга костями... а над ними под ту же музыку тянется вереница других скелетов, изломанных, обезображенных. .. но в зале ничего этого не замечают... все пляшет и беснуется, как ни в чем не бывало]»[4, с. 46]. Герой рассказа ищет спасения в храме: «Я вошел; в церкви пусто, одна свеча горела пред иконою, и тихий голос священника раздавался под сводами: он произносил заветные слова любви, веры, надежды; он возвещал таинство искупления, он говорил- о том, кто соединил в себе все страдания человека; он говорил о высоком созерцании божества, о мире душевном, о милосердии к ближнему, о братском соединении человечества, о забвении обид, о прощении врагам, о тщете замыслов богопротивных, о беспрерывном совершенствовании души человека, о смирении пред судьбами всевышнего; [он молился об убиенных и убийцах,] он молился об оглашенных, о предстоящих»! [4, с. 46-47] Герой одержим донести слова священника до «беснующихся страдальцев» и воскресить их к жизни, но «но уже было поздно! все проехали мимо церкви, и никто не слыхал слов священника...» [4, 47].
В.Ф. Одоевский и в публицистических заметках с горечью рассуждал о тщетно прожитых жизнях обывателей, которые предаются страстям, грешат, не думают о будущем. Писатель подробно анализировал бесцельно прожитый путь человека, который «в продолжение своего возвышающегося периода расстроил свое тело и душу, наполнил тело семенами болезней, душу растлил до вещества, сердца не облагородил терпимостью и любовью к людям – грехи его скопляются над ним, как грозная туча, вянет его ум, терзается тело, скучает сердце – и он или быстрее погибает, или незаметно доходит до последней степени унижения».[4, с.208].
В небольшом наброске под названием «Смерть и жизнь»] В.Ф. Одоевский описывает свои размышления о бренности всего земного, навеянные созерцанием «славной картины Гвидо» «[У Гвидо нет такого сюжета. Между тем произведение, о котором идет речь у Одоевского и которое приписывается им Гвидо, хорошо известно. Это гравюра, а вернее - одна из двух различающихся лишь незначительными деталями гравюр Хендрика Голциуса (1558-1617). Прим. М. И. Медового]» [5, с. 58–59]. Изображенные на картине «любовь, человеческий череп и розы» возбуждают у писателя мысли о «тщетности земного» (ср. западноевропейские образы – «Колесо фортуны»; «Пляски смерти»; «Встреча живых и мертвых»; «Humana fragilitas»; «Vanitas»), которые в западноевропейском искусстве, как правило, соседствуют при размышлении о смерти с двумя другими темами – «борьба сил Добра и Зла за душу человека («Смерть праведника и грешника», «ArsMoriendi») и идея неизбежности Страшного суда, где все будут равны перед смертью («Апокалипсис») [1, с. 93]. В Италии уже в первой половине XVI в. появился сюжет, со временем названный Mementomori, означающий размышления о бренности земного существования, преходящести времени. Так называемые Vanitas представляют собою композиции, рожденные из натюрмортов и представляющие хрупкость и маловременность земного существования человека, где его чаяния, надежды, иллюзии и удовольствия разбиваются о неодолимо надвигающуюся смерть [7, p. 73]. Типичными примерами рассуждений на тему Vanitasявляется, например, картина Луиджи Мирадори «Путто с черепом», написанная в середине XVII в. и находящаяся в наше время в общественном музее Кремоны. Заснувший на книге младенец опирается на череп с широко раздвинутой нижней челюстью. Книга, отсылающая нас к идее воскресения, и тюльпаны, символизирующие бренность, напоминают зрителю о бренности и преходящести земной жизни. К этой аллюзии отсылают и другие детали картины: музыкальные инструменты, короны, дым. Начертанная рядом с лицом младенца надпись «sictransit gloria mundi» сочетается со сценами, изображенными на заднике картины [7, 74].
Так и у В.Ф. Одоевского, на фоне призрачных сумерек и «протяжного гула колокола», ставшего неотъемлемым lociscomune, предваряющим начало таинственных событий, взгляд повествователя устремляется на картину: «День уже клонился к вечеру; умолкал городской шум, сливаясь с последним, протяжным гулом колокола, темнота разлилася по моей уединенной келье; глаза невольно устремились на картину Гвидову; сумрак претворял ее в различные, переменяющиеся призраки, которые то являлись, то исчезали» [5, 58]. Время и пространство, как это часто бывает у писателя романтика Одоевского, преломляются: «Протекло несколько мгновений, и мне показалось, что изображения рисунка от стены отделилися и келья моя развилась в бесконечное пространство, светлое, беспредметное, бесцветное» [Там же]. Перед повествователем появляется прелестный образ Кифарида: «В сладком сне Кифарид покоился у меня в объятиях, русые, душистые его локоны касались лица моего; прекрасные уста улыбалися; огненные розы вились вокруг нас и неприметно – сливалися с его огненными ланитами; небрежно рука сына Кипридина покоилася на лире, и от струн ее неслися в воздух неопределенные волшебные звуки»[Там же]. Однако прелестное лицо преображается: «лицо его – безобразный череп, – на обнаженных челюстях казалось еще не исчезла улыбка...» [Там же]. Превращение прекрасного лика в череп гиперболизируется писателем: «И, казалось мне, протекли бесчисленные мириады веков - и Кифарид ежемгновенно то являлся в образе хладного скелета, то расцветал с пламенными розами...» [Там же].
Таким образом, размышления о смерти, пронизывающие творчество писателя, органично вписываются в межкультурный танатологический дискурс и отчасти проливают свет на непреходящий интерес к творчеству В.Ф. Одоевского, талантливого литератора и глубокого философа.
Литература
- Дергачева И.В. Древнерусский Синодик: исследования и тексты / Памятники древнерусской мысли: исследования и тексты. Вып. VI. М.: «Кругъ», 2011.
- Дергачева И.В. «Устроение души» как основная доминанта сознания авторов вкладных, данных и духовных [Электронный ресурс] // Язык и текст. 2016. Том 3. № 3. С. 11–17. doi:10.17759/langt.2016030302
- Достоевский Ф.М.Полное собрание сочинений. Л.: «Наука», 1976. Т. 14.
- Одоевский В.Ф. Русские ночи / Литературные памятники. М.:Л.: «Наука», 1975.
- Северная лира на 1827 год. / Литературные памятники. M.: «Наука», 1984.
- Толстой Л.Н. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 4. Ч. 1. М.: «Лексика», 1996.
- Scaramella P., Tenenti A., Aurigemma M.G., Ghiraldo M., Merlo E.Z., Bilinbachova T. Humana Fragilitas. I temi della morte in Europa tra Duectnto e Settecento / A cura di Alberto Tenenti. Clusone, 2000.
Информация об авторах
Метрики
Просмотров
Всего: 1976
В прошлом месяце: 7
В текущем месяце: 7
Скачиваний
Всего: 416
В прошлом месяце: 4
В текущем месяце: 3